— Он и есть здесь, — сказала Мета и взглянула доверчивее. — Какие ж дела? Он теперь без дел.
— Странно у вас здесь теперь.
Мета оживилась.
— Правда? Вам тоже странно? А я опомниться не могу. Ехала оттуда — вот дожидала! Господи ж Боже мой, приехала — вот тебе. Шурин сидит — со всеми разошелся. Они — неведомо что. Исаак Максимыч кричит: чего вам? Все хорошо, оживление в делах. А я не вижу, где кто, не понимаю. Как мертвецы.
Испугалась, что много сказала незнакомому, умолкла.
— Женя все видит, — ободряюще произнес Роман Иванович. — Но говорит — привыкнете, втянетесь.
— Я-то? — всплеснула Мета руками. — Да я лучше на край света убегу, чем тут в это такое втянуться. И ждать не буду, в Россию уеду.
— Подождите. Поторопитесь — даром пропадете. Шурина лучше слушайтесь. Он худого не скажет. И без дела сам не останется.
— Да где ж… — начала Мета и замолкла. Неслышно к ним Женя подошла.
— Беседуете? Вот, Ромочка, это наш буйный элемент. Не обтерпелась. Как они с Исааком воюют. Тот ей: все хорошо, а она ему: все скверно. Каторжан, говорит, забыли. Дух, говорит, угасили. Поженились, замуж повыходили. Точно мы не люди.
— Ну, да, люди, — сердито сказала Мета. — Дело-то где? Один — не могу, у меня девошка… Другой — не могу, у меня мальшика…
— Да как же быть-то, Мета. А дух угасили — откуда ж взять, коли погас.
Мета сжала губы и промолчала.
— Ромочка, вы ее домой проводите, как пойдете. Все сердится, и в парижских улицах никак ей не разобраться.
Уходили такими же косяками, как и приходили. Поспешали к последнему метро. Большинство жило на левом берегу. Еврейку с дорогим ожерельем ждал внизу собственный автомобиль. Она тоже «пострадавшая»; и у нее, и у ее мужа — богатые родители; когда кончилось «страдание», старики наперерыв стали скрашивать изгнанническую жизнь детей. Благотворительность позволяется умеренная, но зато папаша подарил дочке виллу в Каннах, а другой папаша — сынку автомобиль «Мерседес».
Роман Иванович отыскал себе маленький пансиончик недалеко от Ригелей, в той же, довольно аристократической части города, близ Рокадеро. Но Мету пошел провожать с удовольствием, хотя жила она решительно у черта на куличках.
— На метро мы все равно опоздали, — говорил он, укутывая Мету в какой-то жалкий черный бурнусик. — Давайте пройдемся пешком, по дороге извозчика возьмем.
Было тепло, черно, нежно, чуть-чуть туманно. Сменцев любил и знал Париж, — когда-то прожил в нем много месяцев подряд. Любил его асфальтовую, грифельную серость, его зимние, бледно-желтые закаты, любил огни ночные и человеческое мелькание, а главное — особенные, веселые парижские запахи любил он. Не очень плохие и не очень хорошие, разнообразные, но все — веселые, о чем-то беззаботном, пустом, забавном и бодрящем, лукавом и бесцельно-легком говорящие. В Петербурге нет и не может быть ни одного такого запаха. Там другие. И в Москве другие, хотя не петербургские.
Даже вода Сены пахнет иначе, нежели невская. Даже сам дождик, кажется, и в нем дыхание иное; даже в тумане — свой, весело подмигивающий, слабый аромат.
А Сменцев шел под руку с худенькой революционеркой Метой, и они говорили о России, о России.
«Не русская она, Мета Вейн, — думал Сменцев, — имя не русское, кровь не русская, язык исковерканный, — а ведь вот до чего вся русская, вся, до конца, не здешняя, — а именно русская. И поймет, скажи ей умело, зацепи ее, — самый дух русский, правду его мятежную. Через мятежность сердцевину ухватить. Золото — этакие Меты. Что Ржевский думает? Кисляй он или не умен».
Давно прошли мимо огненных гирлянд, поднимающихся к Трокадеро. А вот и узенькая каретка задремавшего извозчика.
— Поедемте.
Внутри тесно, темно, сыровато, пахнет застарелой сигарой… ничего, это тоже лукавый и веселый французский запах. Когда в окна падает фонарный луч, Сменцев видит на секунду блестящий взор Меты. Опять они говорят о России, о России…
Впрочем, рассказала много Мета и о себе. Она теперь доверчива, как девочка. И разве не права? Разве лгал ей, разве лжет когда-нибудь Роман Иванович?
Мудрый обман — другое дело; но ложь — никогда, ни в чем. Ложь не мудра, ложь — предательница.
И с Метой говорят они так хорошо.
— Я ведь совсем простая девошка, эстка, из деревни… Потом в городе жила, швеей, шила… А после в работу пошла. Нам нельзя не идти, мы же сами народ, как же.
— А Сестрицу вы знали?
Такова была старая кличка Наташи Ржевской.
— Нет, мало. Она в других тогда местах. А после скоро ушла. Нет, я с ним еще, с Шурином. Исаша теперь этих защищает, что против Шурина. Ах, право, не разберусь на новом месте. Голова кругом. Толкуют, что как же после Николая Ивановича, надо оглядеться, иные поубивались… Так слов нет, несчастие, а дело-то куда? Не Николай же Иваныч был дело? Ведь это же стыдно, ей-Богу.
— Трагедия большая, однако, — задумчиво сказал Сменцев. — Вы ее не пережили с ними.
— Я с теми, с каторжанами, пережила. Вы что думаете…
Сменцев думал, что это, пожалуй, одно другого стоит — и промолчал.
— Исаша, Ригель то есть, — добрый человек, душа человек, — продолжала Мета. — Я не говорю, а только зачем он неправду. Зачем утешает, когда все не так. Держит, держит, а что держит? Ничего и нет. Я где? Сама не знаю. С Шурином я, а разве Шурин с Исашей?
— Вот и я приехал спросить Шурина, где он, — сказал Роман Иванович. — Нельзя ему без дела. Россия дела просит. Коли такие, как он, станут отдыхать, да уединяться… Ну, об этом мы с вами еще поговорим, — прервал он себя. — Вот, увижусь с Шурином… После и к вам зайду. Можно?