Михаил покачал головой и глубоко задумался.
— Доложите княгине, — сказал Роман Иванович, сбрасывая теплое пальто в громадной темностенной швейцарской — сенях.
Час довольно необычный: девятый в половине. Лакей, однако, уже склоняется подобострастно: «пожалуйте».
Медленно входил Роман Иванович по дубовой лестнице с широкими перилами. С досадой думал, что через полчаса ему опять надо трястись на извозчике через весь город. А на улице плохо: черный, холодный пот в воздухе, на камнях, на блестящих и скользких тротуарах. Октябрь Петербурга, тупой, мокрый и зловонный.
Здесь, в этом далеком и богатом особняке, — тоже не тепло и не уютно. Слишком высоки, должно быть, комнаты. Желание уюта есть: ковры, много вещей, длинные на лампах абажуры; а пустынно все-таки и грустно.
В первом салоне — никого. Роман Иванович прошел его и направился к темной портьере налево. Но портьера поднялась.
— Ami, c'est vous!
Поцеловала его в голову, пока он, склонясь, целовал ее бледные, сухие руки, холодные камни ее колец.
— Сюда, ко мне, здесь теплее. Давно ли? Ах, Боже мой! Надеюсь, надолго?
Прошли в большую гостиную, длинную, очень заставленную, но тоже неуютную. Впрочем, тут действительно было теплее: в углу неярко, но все же топился камин.
— Давно ли, княгиня? Всего три дня. Стремился к вам, и вот первые свободные полчаса… Сегодня вечером мы еще увидимся, вероятно?
— Ах, вы будете? Я собиралась. С того вечера, две недели тому назад, состоялось только одно собрание. Сегодня же… Ах, Боже мой, поговорим после об этом. Я так рада вас видеть, наконец, у себя. Ведь с прошлой весны ни разу, да, ни разу не заглянули. Тот вторник, две недели тому назад, когда обедали, — я не считаю…
Она сидела на кушетке, у камина, среди кучи разноцветных шелковых подушек. И, надо сказать правду, была между ними совсем некстати. Подушки нежные, мягкие, а она сухая, длинная, угловатая, в длинном суконном платье, строгом, темном.
Княгиня Александра Андреевна никогда не была красивой; но, как говорят, elle avait du style со своим плоским, лошадиным лицом, суховатой фигурой, и могла в свое время нравиться; ее портило вечное выражение сладкой плаксивости в глазах, в губах, неожиданная истеричность движений. Глаза, полузакрытые поблекшими веками, вдруг расширялись восторженным испугом, — и это было очень неприятно.
— Но вот — я у вас, княгиня, — сказал Роман Иванович серьезно, даже несколько строго, присаживаясь на низенький стул около кушетки. — Я очень желал с вами говорить. Мне надо говорить с вами.
— О, мой друг… — произнесла княгиня испуганно-нежно и, с робостью протянув руку, на которой звякнул платиновый браслет, положила ее на руку Романа Ивановича.
Он медленно поднес к губам руку княгини и так же медленно отвел ее.
— Вы единственный, единственный, — шептала княгиня, прикрывая глаза. — О, как я понимаю, чувствую вас! Сила высшая между нами… Ей сладко покоряться, носить вечно в сердце покорную память.
— Княгиня…
— О, зачем?.. Так далеко, так чуждо… Разве не друг вам моя душа…
— Алина, — произнес Роман Иванович, — Алина, мы друзья. Нас соединяют общие стремления. А в тот памятный вечер, когда вы проникли в тайну и святость досмертных обетов чистоты… с того вечера наша связь ненарушима.
Все это Роман Иванович говорил без малейшего чувства, голосом деревянным, слегка повелительным. А деревянность и повелительность действовали на княгиню как самая нежная музыка. Покорный восторг заиграл в ее глазах. И стала она томно тяжелеть среди своих подушек.
— Я вас не люблю, Алина, — продолжал Роман Иванович с той же монотонной твердостью. — Я не должен, не хочу и не буду знать любви к женщине. Женщина могла бы мне быть другом и помощником. Увы! Таких женщин я не встречаю. Одну лишь встретил — вас.
Княгиня молча кивала головой.
— И, Алина, женщины для меня — или предмет жалости, или… орудие. Да, орудие, когда они могут, не сознавая, послужить мне, моему святому делу. Хотя бы тем уже, что спасутся сами.
Весьма было темно и запутанно. Роман Иванович это заметил, — он говорил, мало слушая себя, занятый другими мыслями. Заметила и княгиня, пролепетала:
— Куда вы хотите прийти?
Он улыбнулся неприятной своей улыбкой, немного вбок, и сам взял княгиню за руку.
— Алина, мне нужен ваш совет, ваша поддержка… Вы слышите, — поддержка. Я приму ее, если вы меня поймете. Несколько дней тому назад я решил… обвенчаться с молодой девушкой.
Княгиня приподнялась на подушках, вытянула черный стан и раскрыла глаза.
— Вы? Вы женитесь? На ком? Да нет, бросьте шутить. А как же?.. Впрочем, я ничего не понимаю.
— Не понимаете, княгиня. Возможно. Тогда надо верить.
Она не нашла ответа. Все глядела на него выпученными рыбьими глазами и, кажется, не знала сама, что с ней; верить ли (чему?), сердиться ли (на что?), и как спросить его (но о чем?).
Роман Иванович, помолчав, продолжал спокойно:
— Это обстоятельство удивляет вас потому, княгиня, что оно должно видоизменить несколько мои планы… Наши планы, хотел я сказать. Клубок черный, а, следовательно, и белый отодвигаются вдаль. Но, княгиня, я не боюсь. Я уже говорил: все надо делать вовремя. Для этого моего шага время далеко не настало. Вот где вам нужна вера в меня.
— Друг мой, но я… Конечно, и это меня сражает, — проговорила княгиня срывающимся голосом. — Мне так ясен был ваш путь в святом деле. На вас смотрят с определенными надеждами, очень благосклонно, я достигла этого. Теперь же… Да кто она? На ком вы женитесь?