Оплывает свеча, непривычное кольцо на руке ее, другая рука в чужой руке, идут опять, и путается шлейф ее белого платья, неловко поддерживаемый шафером, который тоже идет за ними.
«Славой и честью венчаяй»…
Честью. Опять честью.
Во рту еще терпкий вкус вина… Когда это было? «Чашу общую сию»…
Узкие глаза священника смотрят прямо на нее:
— Поцелуйтесь.
Мгновенное прикосновение жестких усов, близкий взгляд колючих глаз…
Конец.
Опять карета, кто рядом? Да он же, кто сейчас вместе с ней стоял в венце «от камени честна»…
Он молчит. Это хорошо. Молчание, молчание.
Шуршали колеса, бились в окно кареты мокрые хлопья снега — бело-серые птицы. Как быстро прочерченная полоса, мелькнуло воспоминание: лето, предгрозный ветер, в ветре почудившиеся слова: «хочу жениться на вас»… Далекое, далекое воспоминание, точно сто лет ему, точно не было — снилось. Не снится ли и теперь, все — что теперь?
Вот опять она в своей родной спальне. Переодеться? Да, уже приготовленное лежит ее коричневое дорожное платье. Новое, малознакомое. Теперь все будет новое. Это ничего, ничего.
— Гликерия, о чем ты плачешь?
— Да я от радости, барышня… Ох, извините, барыня молодая. Муженька-то какого вам Бог послал, чисто принц, Иван-царевич…
— Бог послал?
— Господь знает, что делает… Чисто Иван-царевич, говорю. Да и вы у нас королевна.
— Иван-царевич?
Она готова. Без последнего взгляда на классную, на кресло свое зеленое, на все, что покидает, — пошла в столовую. Светло. Какие-то люди, знакомые, полузнакомые. Говорят ей что-то — все одно и то же. Узнала длинное, лошадиное лицо княгини Александры. Целует, улыбается как-то странно, хитро.
— Однако пора. Карета подана.
Это голос ее «мужа», твердый, властный.
Сухие объятия бабушки. Запах jockey-club от ее носового платка — для маленьких слезинок. Дряблое лицо Николая Юрьевича, подставленное поцелуям.
Опять чернота, темнота кареты, молчание, — потом краткие шумы и светы вокзала, глухие звонки… И вот кончилось, кончилось. Чуть слышно постукивают вагонные колеса, покачивает на упругих рессорах, баюкает на пружинах дивана…
Роман Иванович в дверях купе.
— Вам больше ничего не нужно? Отдохните. Через полчаса провожатый придет сделать постель. А если бы я вам понадобился — мое купе рядом.
Литта едва слышно благодарит его. Нет, ничего не нужно. Впрочем, вот… ежели бы унести все эти цветы? Голова так болит.
Молча забирает Роман Иванович бесчисленные красные, розовые, белые букеты и, пожав протянутую руку, уходит.
Литта одна. Лечь бы скорее, спать, спать. Но голова очень болит, вот это первое. Оттого и туман, вероятно. Если б заснуть…
Спала или не спала? Ей казалось, что нет, все время болела голова, все время она думала об этом. А в окна глядит утро, мутное, белое.
В дверь стучат.
— Вы готовы? Москва.
Да, ведь они в Москву едут. Это хорошо, что не сразу дальше, что тут остановятся. Литта почти не раздевалась. Готова, конечно. Сейчас.
— На вас лица нет, — сказал Роман Иванович, взглянув на Литту в резком утреннем свете, в автомобиле Национальной гостиницы. — Скажите, вы нездоровы? Плохо спали?
— Да… Нет… Голова очень болела.
— Сейчас же раздевайтесь, ложитесь в постель и постарайтесь уснуть. Я бы даже советовал не пить кофе, ничего.
— Я и не хочу. Если можно…
— Непременно лягте. И спите хоть до обеда. Мне все равно нужно сейчас же идти по делам. Не скоро вернусь.
Его смуглое лицо было спокойно и свеже. Красиво разлетались брови под высокой, остроконечной меховой шапкой.
— Погода какая скверная, — сказал, глядя в окна, где мелькали вывески, чуйки, дровни, трамваи, близко-близко, так узки московские улицы.
И здесь была оттепель, лоснился коричнево-желтый снег-каша, плавал редкий, вонючий туман.
— Вот ваша комната, видите, прекрасная постель, раздевайтесь и ложитесь.
Он говорил так просто и так твердо, точно приказывал, — Литта и не подумала возражать. Покорно стала снимать шляпку, шубку, хотела уж расстегнуть башмаки. Вошла горничная.
— Вам помогут, спокойного сна, — сказал Роман Иванович и, наклонившись, поцеловал руку Литты. — Мой номер такой же, рядом, — указал он на внутреннюю дверь. — Я к вам постучу, когда вернусь, часов в пять.
Литта тихо разделась, легла на свежие, прохладные простыни широкой кровати за легкую ширму.
Поплыли мысли… Замелькали крупные хлопья, серо-белые птицы. Колеса вагона мерно отстукивали какие-то слова, и не ясные — и отчетливые, и длинные — и спешно-короткие. То будто с тяжелым нажимом: «раз-за-ра-зом проваливаешься, про-ва-а-ли-ваешься», — то скорее, веселее: «так не-льзя, ни-че-го, ни-че-го»…
Голова и во сне болела.
Поздний обед Роман Иванович велел подать наверх, в просторный и уютный номер Литты. Она проснулась давно, еще в пять часов, но Роман Иванович посоветовал, войдя, не вставать сразу, если не хочется (а так не хотелось!), спросил чаю в постель.
К восьми Литта поднялась. Все на ней незнакомое, рубашка непривычная какая-то, кружевная. Накинула халат, — нашла в раскрытом чемодане, — тоже незнакомый и новый, фиалковый. Было в нем тепло и удобно. Бледные волосы заколола кое-как, около ушей круто завились они от горячей подушки.
Голова не болела, но точно пустая была, такая легкая и странная.
— Самый невинный обед я заказал, покушать непременно следует. Фрукты вы любите?
— Право, все равно… Благодарю вас, — тихо произнесла Литта, садясь в мягкое кресло. — Не знаю, что это со мною. Забот вам наделала. Я ведь крепкая и дорогу всегда так хорошо переносила.